На информационном ресурсе применяются рекомендательные технологии (информационные технологии предоставления информации на основе сбора, систематизации и анализа сведений, относящихся к предпочтениям пользователей сети "Интернет", находящихся на территории Российской Федерации)

7дней.ru

105 304 подписчика

Эрик Булатов. Светлое и темное

Несмотря на мрачные события прошлого и драматизм настоящего, он уверен, что в основе мира лежит...

Эрик Булатов Владимир Сычев/предоставлено Э. Булатовым

Несмотря на мрачные события прошлого и драматизм настоящего, он уверен, что в основе мира лежит свет. Три чуда, которыми судьба одарила одного из самых успешных русских художников, — тому подтверждение.

— Эрик Владимирович, ваши работы выставляются в Центре Помпиду, Лувре, Тейт Модерн, продаются на аукционах. Вы гений?

— Я — нет. Никогда не считал себя таковым. Наоборот, вечно страдал от комплекса неполноценности. У гения, как мне казалось, все получается легко и быстро. У меня не так. В начале каждой работы всегда возникает образ сообщения. Я его ясно вижу в своей голове, но когда пытаюсь воспроизвести, замечаю, что получилось непохоже. Надо искать ошибку, на это уходит много времени и сил. Поэтому делаю всего три-четыре картины в год. Было бы больше таланта, работал бы легче и создал больше.

Мы сейчас сидим в Париже как в осаде. Работа художника, в общем-то, подразумевает одиночество, но все-таки хотелось бы встретиться с близкими людьми. Конечно, с женой Наташей мы выходим, но жизнь ограничена в своих действиях. Зато работаю много и ежедневно. Сейчас, когда закрыты рестораны, кафе, книжные магазины, музеи, времени для этого еще больше. Хотя музеи для меня — тоже работа, крайне серьезная, на которой я сильно выкладываюсь. Обычно хожу в Лувр и в Центр Помпиду, смотрю конкретно то, что мне сегодня нужно. Постоянно езжу во Флоренцию. Безумно люблю Фра Беато Анджелико и обязательно посещаю монастырь Сан-Марко, где находятся его изумительные фрески.

Флоренция мне необходима — ее воздух, атмосфера. Но этот город еще и школа. Постоянно нахожу там что-то такое, чего раньше не замечал или не понимал, а на сей раз вдруг понял, и это очень важно.

Фото репродукции обложки. Художники Э. Булатов и О. Васильев. Издательство «Малыш» А. Свердлов/РИА Новости
Фото репродукции разворотной иллюстрации из книги Сельмы Лагерлеф «Чудесное путешествие Нильса с дикими гусями». Художники Э. Булатов и О. Васильев. Издательство «Малыш» А. Свердлов/РИА Новости

Выясняется: того, что умею, делается все меньше, а того, чего не умею, — все больше. Так что Флоренция — своеобразная школа, где каждый год переходишь из старшего класса в младший.

— Как вы стали художником?

— Рисовал я всю жизнь, во всяком случае, сколько себя помню, притом хорошо — это видно по нескольким сохранившимся детским рисункам. Впрочем, ничего особенного в этом нет — в шесть-семь лет многие дети неплохо рисуют. Отцу нравились мои «опыты», и он решил, что я должен стать художником. Когда началась война, отец сразу же ушел на фронт добровольцем. Мы с мамой оказались в эвакуации — сначала в Саратове, а когда к городу подходили немцы, нас отправили по Волге и Каме до Свердловска. В 1943 году вернулись в Москву. Весной 1944-го папа приехал на десять дней в отпуск. Тогда я его видел в последний раз, в июле отец погиб. Его вера в меня как в художника стала для нас с матерью завещанием. Вопрос о моем будущем был решен.

Тем не менее поступление в Московскую художественную школу (МСХШ) осенью 1947 года отношу к одному из нескольких чудес в своей жизни. Первый раз я провалился на экзаменах и весь следующий год усердно занимался в городском доме пионеров у Александра Михайловича Михайлова, которому невероятно признателен. Я делал успехи, меня хвалили, да и сам уже понимал, что теперь выдержу конкурс. Мама поставила условие: чтобы непременно поступил, иначе заберут в армию. И вдруг совершенно неожиданно у меня открылся туберкулез. Доктора отправили на лечение в санаторий — как раз во время вступительных экзаменов. Я страшно страдал, что прозябаю в проклятом Крыму, и все же пытался писать этюды, акварели. Вернувшись в Москву, принес их в МСХШ, хотя знал: принять смогут только на следующий год. Когда секретарша объясняла, что я опоздал и что экзамены закончились, подошел один из педагогов: «Ну что ж ты так?!» Я объяснил, что болел. Он посмотрел мои работы, а потом сказал секретарше как-то очень настойчиво: «Придержи его документы. Мало ли что случится, будет кандидатом».

Фото репродукции иллюстрации к сказке Шарля Перро «Золушка». Художники О. Васильев и Э. Булатов. Издательство «Малыш» И. Бойко/РИА Новости
Нас с Олегом Васильевым (на фото) привел в издательство «Малыш» Илья Кабаков, он же помог разобраться в ремесле. Год наш отныне делился пополам: осенью и зимой мы вместе с Олегом зарабатывали книгами, а весной и летом занимались живописью, уже каждый по отдельности. И так тридцать лет... из архива Э. Булатова

Я ждал телефонного звонка как сумасшедший, ни о чем другом и не думал. В обычной школе уже начались занятия, но уроки я не делал, пошли двойки. Часто снилось: вот сейчас зазвонит телефон, скажут, что меня приняли. И вдруг действительно, как в сказке, раздался звонок и мне сообщили, что я зачислен... До сих пор не понимаю, что произошло. Это было чудо. МСХШ в Лаврушинском переулке сыграла огромную роль в моей судьбе во всех отношениях. Ребята оказались гораздо интереснее, чем в обычной школе, более того, одноклассники навсегда остались моими друзьями. Новых по жизни прибавилось немного, да и те новые, как выяснялось, окончили ту же школу. Причем нас необязательно объединяли схожие взгляды на искусство, скорее мы были близки по-человечески. В художественной школе рисовали как одержимые, учились не столько у педагогов, сколько друг у друга. Больше половины ребят из класса, как и я, росли без отцов, только у многих ситуация была гораздо хуже. Мой-то отец погиб на фронте, я им гордился, получал за него пенсию. А скольким приходилось прятаться, объяснять или не объяснять, куда он делся. Обычно матери говорили сыновьям, что их отцы в долгосрочной командировке, хотя на самом деле отбывали срок в лагерях. И те верили, даже в голову не приходило сомневаться. Сейчас мне трудно понять то наше сознание, хоть я и пережил страшное сталинское время.

Когда в 1952-м поступил в Суриковский институт, не покидало ощущение, что после школы я попал в глухую мрачную провинцию. Искусство как таковое мало кого из студентов интересовало. Большинство — уже взрослые люди, после армии, им нужно было зарабатывать на жизнь. Главное — получить диплом, вступить в Союз художников и делать карьеру. Зато в институте была бесплатная натура. Два часа в день я рисовал, три — писал, если занимаешься этим пять лет и ты не идиот, чему-нибудь да научишься. Отечественная культура переживала тогда самый мрачный период — шла «борьба с формализмом и космополитизмом», окончательный разгром искусства. МСХШ считалась в институте рассадником формализма, и на ее выпускников смотрели с подозрением.

Интерес ко мне, как ни странно, возник за границей. В конце семидесятых на Западе появились публикации, печатали репродукции моих картин. «Горизонт», например, поместили на афише Венецианской биеннале из архива Э. Булатова

Если бы не смерть Сталина, даже не знаю, что было бы дальше. После кончины вождя жизнь стремительно начала меняться к лучшему. Не то чтобы все стало идеально, но появилась возможность иметь свое суждение и за это не убивали.

В институте мне прочили блестящее будущее, но я чувствовал: то, чему здесь учат, — неправда. Окончив Суриковский, впал в отчаяние. Чтобы приобщиться к настоящему, серьезному искусству, пришлось переучиваться, и произошло это во многом под влиянием Роберта Рафаиловича Фалька и Владимира Андреевича Фаворского. В тяжелое темное время они были для меня светом и очень помогали.

Тогда ходил анекдот: «Кто такие формалисты?» — «А это у кого фамилия на «Ф» — Фальк, Фаворский, Фонвизин». Нам казалось, что именно формалисты — посвященные, жрецы, которым открыты тайны искусства. Мы с Олегом Васильевым шли к Фаворскому и задавали бесконечные вопросы... Уходили от него — как на крыльях улетали, до сих пор помню то ощущение восторга.

Только через пять лет я почувствовал, что не просто осваиваю чужой опыт, но появился и свой вопрос к жизни, возникла своя проблема. Я стал общаться с картиной, стал понимать не только то, чего от нее хочу, но и чего она хочет от меня. Оказалось, художник, работающий с картиной, — не творец, а собеседник: он задает вопросы, она отвечает. И это понимание пришло от Фаворского. Хотя формально не имею права назвать его учителем — ведь бывая у Владимира Андреевича в мастерской, даже не показывал ему (в отличие от Олега Васильева) свои работы. Стеснялся... А вот Фальку решился. Роберт Рафаилович учил ценить и понимать живопись, особенно французскую, которую тогда воспринимали как «самое современное искусство». Но именно Фаворский научил меня думать в профессиональном смысле, стремиться к ясности. Помню, насколько был поражен, когда он сказал, что картина существует еще до того, как на ней что-либо изображено.

Наташа была вдовой моего друга, замечательного поэта Михаила Соковнина. В Москве мы с Олегом не раз бывали у нее в гостях. И вот пригласили на дачу... из архива Э. Булатова

Владимир Андреевич помог мне сформировать понятие пространства и его взаимодействия с плоскостью, понять, что это не технический, а изначально основополагающий вопрос для искусства.

— Неcколько поколений советских детей выросло на ваших с Олегом Васильевым сказочных иллюстрациях. Почему, окончив живописный факультет, взялись за книги?

— Чтобы стать серьезным художником, мне требовалось духовно и материально быть свободным от государства — тогда единственного заказчика. Понимал, что приспосабливаться не смогу, — пришлось отказаться от живописи как заработка. Но поскольку ничего другого не умел — только рисовать, — лучшим способом оказалось иллюстрировать детские книжки. Именно детские: рисунки в них играют роль не меньшую, чем текст, а иногда и большую — значит, это дело небесполезное. Нас с Олегом Васильевым привел в издательство «Малыш» Илья Кабаков, он же помог разобраться в ремесле — Илья учился на книжной графике и уже был мастером. Наш год отныне делился пополам: как правило, осенью и зимой мы вместе с Олегом зарабатывали книгами, а весной и летом, когда много солнца и света, занимались живописью, уже каждый по отдельности. И так тридцать лет...

Иллюстрирование приучало к дисциплине — приходилось работать быстро, чтобы оставалось время для профессиональной деятельности. Но переход от книжной работы к живописи был каждый раз мучительным. Это совершенно разный характер работы, разные задачи. Чтобы оторваться от реальности, у которой масса обязательств и требований, освободить душу от того, что на ней налипло, мы на несколько дней отправлялись в походы.

Когда художники начинают что-то новое, нужно, чтобы рядом были единомышленники, с которыми можно делиться идеями, обсуждать, спорить. Как было в свое время у импрессионистов во Франции и у русских авангардистов, хотя они и ругались, и воевали, но вместе с тем и поддерживали друг друга. Вот и мы с Олегом очень поддерживали друг друга. Если бы не он, не знаю, как выдержал бы ту изоляцию, в которой мы находились. Две выставки моих ранних работ, на которые даже не мог пригласить друзей — публику в основном составляли кагэбэшники, в расчет не беру: одна, в Курчатовском институте в 1965-м, продолжалась менее часа, и ее запретили, другая, в кафе «Синяя птица» три года спустя, — один вечер. Трудно вынести все это, но я как-то держался. Все жили с ощущением — советская власть навечно и надеяться не на что. Тем не менее была сильная внутренняя потребность выразить свое время. Чем ее объяснить — не знаю. Зачем, почему, кому это нужно? Никому не нужно... Я показывал картины всем кто хотел, но желающих оказывалось немного. У большинства художников андеграунда имелся свой круг поклонников и почитателей, у меня — нет. Не покидало и чувство страха... Когда работал в мастерской и в дверь стучали, я боялся открывать. Хотя мы с Олегом построили ее на собственные деньги, считалось, что мастерская принадлежит Художественному фонду. Кстати, это и спасало: одно дело выкинуть за порог просто какого-то там художника-одиночку, другое — члена большой организации. Тем не менее милиция часто требовала моего выселения в двадцать четыре часа. Приходилось куда-то ходить, кого-то просить. В конце концов мы перестали открывать дверь всем подряд — только на условный стук друзей.

Наш как бы роман с Наташей тогда еще не начался, но вот-вот должен был начаться. Встреча с ней на даче — еще одно чудо в моей жизни Игорь Пальмин. 1976 г. Предоставлено Музеем «Гараж». Фонд Игоря Пальмина

Поскольку мне постоянно угрожали, что исключат из Союза художников, я боялся, что отберут мастерскую и некуда будет деть картины. И если они кому-то нравились, готов был отдать бесплатно. Интерес ко мне, как ни странно, возник за границей. В конце семидесятых железный занавес немного приподняли, в Москву стали приезжать иностранцы, они приходили в мастерскую посмотреть мои работы, кое-что покупали. На Западе появились публикации, печатали репродукции моих картин. «Горизонт», например, поместили на афише Венецианской биеннале. Правда без подписи, но тем не менее... Оригинал оставался в моей московской мастерской.

Горизонт — понятие для меня очень серьезное, оно связано с понятием свободы. Я убежден: свобода невозможна в социальном пространстве просто потому, что оно должно быть как-то организовано, а значит, обязательно в нем будут присутствовать и насилие, и ограничения. Но социальное пространство — не единственная реальность. Именно за его границами и есть настоящая свобода — значит, надо как-то через это пространство проскочить, в этом все дело. Горизонт при этом не линия запрета, не конец пути, наоборот, указание: вот там, по ту сторону, и свобода, и смысл нашего существования. Этим мои понятия отличаются от поп- и соц-арта, для которых тиражированный мир — единственная реальность. Хотя меня часто относят то к одному, то к другому и общее у нас действительно присутствует, но есть и принципиальное несовпадение. Моя задача — выйти за пределы, за границы того мира, который мы можем увидеть и услышать.

Зимой 1978-го, как раз после афиши «Горизонт» на Венецианской биеннале, меня начала дергать милиция, стали таскать на проработки в Союз художников, и друзья решили: надо меня на некоторое время спрятать, пока все успокоится. Отправили на дачу к Олегу. И случилось замечательное происшествие...

«Иду», 1975 год. из архива Э. Булатова

Наш как бы роман с Наташей тогда еще не начался, но вот-вот должен был начаться. Встреча с ней на даче — еще одно чудо в моей жизни, наше семейное чудо. Мы действительно поддерживаем друг друга, не знаю, насколько я ее, но она меня — очень. Я показываю ей работу, жена критикует или принимает. Сейчас в изоляции Наташа — мой главный зритель и ценитель. Это само по себе невероятно — в общем-то у нас разные взгляды на искусство. Тем не менее где-то в глубине, в основе мы единомышленники. Наташа была вдовой моего друга, замечательного поэта Михаила Соковнина. В Москве жила с его матерью, мы с Олегом не раз бывали у них в гостях. И вот пригласили Наташу на дачу. Я вручил ей расписание электричек (ходили они довольно редко) и нарисовал план, как найти дом в академическом поселке. (Наташа смотрела на план с противоположной стороны и видела его в зеркальном отражении.) Утром отправился ее встречать. Подошел поезд, но без Наташи. Был жуткий мороз, станция маленькая, и никакого укрытия, чтобы пристроиться подождать. Решил: ну не смогла приехать, что делать — грустно конечно... И вернулся на дачу.

Дальнейшее знаю со слов Наташи. Она, как и полагается, опоздала на электричку (опаздывала всегда, пунктуальности научилась только во Франции) и добиралась на следующей. Вышла из вагона — на станции никого... Откуда ни возьмись появилась служащая:

— Вы к художникам приехали? Один тут вас встречал.

Наташа спрашивает:

— Какой? С бородой?

— С бородой.

Решила искать дом, а куда идти — не знает: план забыла дома. Я тогда носил тяжелые ботинки с рельефной подошвой — она увидела следы на нетронутом снегу и пошла по ним. И все вроде правильно — елки, которые я ей рисовал, потом деревня, которую нужно миновать. Шла по снежному полю, глаза слепило от того, что вокруг все бело, пересекла его и оказалась перед замерзшим ручейком, у которого следы закончились. На другом берегу, на возвышении, тоже никаких следов. А на горке дома, из труб дымок подымается.

«Свобода есть свобода II», 2000—2001 годы из архива Э. Булатова

Решила, перешагнув ручеек и вскарабкавшись на гору, дойти до поселка, узнать, живет ли там Олег Васильев, а если нет, спросить, где ближайшая станция — возвращаться назад не было сил. На улице ни души, мороз, спросить некого, шла и заглядывала в окна. В каком-то и увидела нас с Олегом, склонившихся над рисунками. Мы работали над сказкой, названия сейчас и не вспомню. До сих пор неясно, чьи все-таки это были следы и как Наташа до нас добралась, исходя из плана, который помнила в зеркальном отражении.

— Что еще сказочного и чудесного случалось на вашем веку?

— Самое светлое и радостное событие — первая персональная выставка, в Цюрихе в Кунстхалле. Мне тогда уже пятьдесят пять исполнилось. После нее все в жизни пошло по-другому. Больше не нужно было прятаться, бояться. Выставка имела успех. Поскольку я плохо понимаю, как она организовалась, отношусь к ней как к чуду. Дело в том, что в СССР мои работы нельзя было показывать, да они, как уже говорил, никому и не были нужны. В результате почти все уехали за границу как не представляющие художественной ценности по мнению Министерства культуры.

Мои швейцарские почитатели — Поль Йоллес, который был членом директората европейских художественных музеев, и его дочь искусствовед Клаудиа предложили мне сделать выставку в Цюрихе. Картины собирали из частных коллекций по всему миру. Лично мне уже ничего не принадлежало, только приглашение на вернисаж прислали.

Это был 1988 год — полным ходом шла перестройка, а меня не выпускали — в ЦК целый месяц решался вопрос! Загранпаспорт получил буквально в последний день.

Наташу из Союза не выпустили, так что в Цюрих в январе я поехал один. А через полгода в стране все сильно поменялось: запреты на зарубежные поездки сняли, у нас появилась возможность свободно путешествовать. Из Швейцарии выставка проехала по музеям Голландии, в Германию, потом в Париж — в Центр Помпиду, в Лондон. А ведь я был готов к тому, что никогда не смогу показывать свои работы, зарабатывать картинами на жизнь. Появилась масса предложений от галерей. Мы выбрали американскую и полетели с Наташей в Нью-Йорк готовить новую выставку. После Европы мои работы выставлялись во многих крупных музеях США.

В своей мастерской на Чистопрудном бульваре. Москва, 1976 год Игорь Пальмин. 1976 г. Предоставлено Музеем «Гараж». Фонд Игоря Пальмина

Я не собирался завоевывать Запад, кому-то что-то доказывая, он приглашал меня таким, какой есть. И поскольку находился там «на временной работе», эмигрантского сознания не было никогда. У Наташи тоже. Москва оставалась родным городом, который я понимаю как свой и отказаться от него не могу. Три месяца в году провожу в Москве, сейчас скучаю по ней. Как только появится возможность, сразу прилетим. В Америке я наконец-то смог посвятить все время работе над картинами. Из мастерской почти не выходил. В Нью-Йорке мне было хорошо. А Наташе там не понравилось, очень... Английского она не знала, единственное слово, которое слышала со всех сторон, — «доллар». В какой-то момент ей стало трудно. Почувствовала, что нет исторической почвы под ногами, что осталась без корней. А смысл Парижа, где мы живем с 1991 года, как раз в толще прошлого под тобой, и что происходит сегодня, не так важно. Наша квартира — рядом с одной из самых старых парижских улиц — Сен-Дени. Моя последняя картина так и называется «Rue Saint Denis», ею пытался выразить свое понимание этого города. Я люблю его во времени, с длинным сложным прошлым, но больше всего — парижскую готику с ее соборами, шато и самим готическим сознанием, где вертикаль преобладает над горизонталью. Люблю парижские кафе и жизнь «ремесленного города-сверчка», как писал Мандельштам.

Вообще, мы не собирались жить в Париже, но после успешной выставки в Центре Помпиду я получил приглашение министерства культуры Франции и на год — мастерскую. Наташа тут почувствовала себя как дома.

Я стал первым современным российским художником, у которого состоялась персональная выставка в Помпиду, но русская диаспора, кажется, не испытала никакой гордости. Ее точку зрения высказала «Русская мысль». Я был уверен, что газета сделает разбор выставки — отрицательно ли, положительно ли отзовется, но тем не менее... Заметку опубликовали на последней странице, помню ее слово в слово: если по ранним работам еще можно предполагать, что из художника что-то может получиться, то по последним ясно — этого никогда не случится. И все... Это же не критика, а пощечина зарвавшемуся нахалу. Поэтому ни с газетой, ни с русской диаспорой никаких отношений изначально не было, но это не касалось художников, которых я знал еще по Москве. До последних дней тесно общался с Оскаром Рабиным (он ушел в 2018 году), с Борисом Заборовым, которого не стало недавно. Остались только мы с Олегом Целковым... А с французскими друзьями отношения сложились сразу.

Несколько лет назад перед входом в лондонскую Тейт Модерн была выставлена моя композиция «Вперед» из архива Э. Булатова

— Над чем сейчас работаете?

— Об этом говорить еще рано. Вдруг не получится? Иногда я выбрасываю свои работы, по молодости резал... Могу говорить о том, что сделал за последнее время. В октябре прошлого года на фестивале в Выксе по моему эскизу, в который вошли фрагменты картин «Стой — иди» и «Амбар в Нормандии», молодые художники с помощью роботов расписали наружную стену металлургического завода. Это самая большая моя работа — две с половиной тысячи квадратных метров!

Опасался, что из затеи ничего не получится, но вышло, по-моему, прекрасно. Среди монументальных работ последних лет мне особенно интересными кажутся композиции, сделанные в арт-центре на бывшем заводе XIX века в городке Мобурге в Пиренеях. Когда я для реализации композиции «Вперед» пришел туда в первый раз, меня поразил трагизм этого пространства: старые балки, сетки, конструкции. Завод воплощал прошлое — мощное, грандиозное, но погибшее и в то же время возрождающееся: откуда-то пробивался луч света. Кажется, этот образ выражает напряженность нашего времени. Поэтому после «Вперед» естественно родилась другая работа — «Все не так страшно». Не воспринимаю их как скульптуры. Я продолжал работать с картиной — во внутреннее пространство которой зритель мог бы войти. А слово, которое является для меня таким же действующим лицом, как человек или предмет, оказалось не на холсте, а в объеме. Считаю, слово должно быть не только носителем звуков или смысла, оно имеет право на визуальный образ. Изначально важен как раз образ, а смысл уже вырастает из него. Несколько лет назад перед входом в лондонскую Тейт Модерн была выставлена моя композиция «Вперед». Слово, повторяющееся четыре раза и поставленное в круг, создает абсурдную ситуацию — вроде ты все время двигаешься вперед, но оказываешься далеко позади. Прохожие могли прочитать перевод или объяснение, но первый контакт — как раз на уровне образа. Мне было интересно, как буквы осваивали городское пространство — как их фотографировали или фотографировались на их фоне, как ребята залезали на них.

Мы действительно поддерживаем друг друга, не знаю, насколько я ее, но она меня — очень. Я показываю ей работу, жена критикует или принимает © Наталья Черкасова. © Журнал «Искусство»

— В вашем новом цикле «Формула самозащиты» присутствует слово-образ «Насрать!». Мне кажется, это нетипичная для вас лексика.

— Раньше в работах я часто использовал слова, принадлежащие социальному пространству того времени — «Слава КПСС», «Добро пожаловать», «Опасно». Теперь когда говорю «Exit-Насрать», выражаю свое отношение к попыткам нынешнего социального пространства заставить нас думать по стандартам, к желанию масс-медиа манипулировать нашим сознанием, подчинить его себе. Если бы «насрать» было единственным словом в картине, оно превратилось бы в банальное оскорбление. Но рядом с ним — дважды повторенное Exit, то есть выход. И это меняет смысл. Кстати, со словом, так удивившим вас, связана занятная история.

В 1957 году, еще будучи студентом Суриковского института, отправился я в путешествие в Самарканд, потому что всегда восхищался старинной среднеазиатской архитектурой. Познакомился там с археологами, в том числе с удивительным, наверное самым необыкновенным человеком из всех, кого встретил за свою жизнь, — графом Сергеем Николаевичем Юреневым. Он сидел в лагере и после того как отбыл срок, поселился в Бухаре. Весь город знал графа в лицо, все его уважали. Он походил на Дон-Кихота — худущий, с бородкой и всегда с палкой. Чистейший человек — без озлобленности, без обиды. Никогда не слышал, чтобы повысил голос, кому-то нагрубил. Такое невозможно было представить.

«Заход или восход солнца», 1989 год. На открытии выставки Э. Булатова в фойе театра «Мастерская Петра Фоменко» С. Пятаков/РИА Новости

Мы подружились. Я часто бывал в его маленькой комнатке, заставленной книгами, — на них Сергей Николаевич тратил весь свой заработок. Комнатка выходила на улицу, под дверью лежал ключ, он мне разрешил заходить и пользоваться всем, только запретил трогать занавесочку в простенке. На полу перед ней лежал коврик. Юренев сказал, что это его святое место — если жизнь становится совсем невыносимой, он отдергивает занавесочку, становится на колени и молится. Помогает. Я дал слово и несмотря на любопытство, сдержал его. В последний вечер перед отъездом мы сидели всю ночь и как-то очень сердечно разговаривали. Я попросил показать его молельню. Сергей Николаевич отдернул занавесочку, и я увидел написанное на стене одно слово — «насрать». Признаться, был потрясен, но понял это как руководство по жизни, как формулу самосохранения, которая помогает отгородиться от социальной агрессии и делать свое дело. А свое дело — это и есть жизнь.

Для меня образцом поведения художника в социальном пространстве стал Роберт Рафаилович Фальк. В двадцатые годы уехал во Францию, в 1937-м вернулся в Советский Союз. Нашел когда возвращаться! По сути, понимание французского искусства, да и всей французской культуры я получил от него. Впервые пришел к Роберту Рафаиловичу в мастерскую в последнюю зиму перед смертью Сталина. Он существовал в полной изоляции — выставляться не давали, официальная критика делала вид, что такого художника вообще не существует. А Фальк спокойно и сосредоточенно работал.

Вот и я сосредоточен на своем деле. Оно свет в моей жизни, дает силы, радость, энергию. Всегда верил, что в основе всего — свет, а не мрак. Именно свет — нечто постоянное, независящее от того, что происходит вокруг.

 

Ссылка на первоисточник
наверх