На информационном ресурсе применяются рекомендательные технологии (информационные технологии предоставления информации на основе сбора, систематизации и анализа сведений, относящихся к предпочтениям пользователей сети "Интернет", находящихся на территории Российской Федерации)

7дней.ru

105 396 подписчиков

Свежие комментарии

Ларс Миттинг «Шестнадцать деревьев Соммы»

Издательство «Эксмо» представляет первый художественный роман от обладателя премии Ассоциации книгоиздателей Великобритании

Норвежский журналист Ларс Миттинг в одночасье проснулся новой звездой после выхода его книги «Норвежский лес.Скандинавский путь к силе и свободе» — прикладного нон-фикшна о том, как рубить дрова и разводить огонь, из данного сначала скромным тиражом в 2 тысячи экземпляров, а позже признанного Ассоциацией книгоиздателей Великобритании лучшим произведением года. На сегодняшний день продано свыше 2 миллионов копий «Норвежского леса», книга переведена на 10 языков и стала настоящим событием по всему миру и абсолютным бестселлером в России, а также одной из самых успешных не художественных книг Скандинавии.

«Шестнадцать деревьев Соммы» — дебютный художественный роман Ларса Миттинга, однако столь любимые автором деревья и здесь играют не последнюю роль. 

Эдвард Хирифьелль вырос в отдаленной горной усадьбе в Норвегии со своим молчаливым дедом Сверре. Когда ему было три года, его родители погибли во Франции. Смерть их была окутана тайной — Эдварду так и не рассказали, как это произошло, а его воспоминания о них настолько смутны, что он не уверен, что это не игра его собственного воображения. Однако он знает, что судьба его двоюродного деда Эйнара каким-то образом связана с этой тайной...

Отчаянный поиск Эдварда толкает его в долгий путь — от Норвегии до Шатландских островов и полей сражений во Франции. «Шестнадцать деревьев Соммы» можно назвать романтическим историческим триллером, но в первую очередь это книга о поиске себя, о родовой связи, которая призвана давать ответы на вечные вопросы бытия. Это роман-путешествие, и не только в географическом смысле — это путешествие в себя, в историю, в глубины собственной морали и ответственности. Это потрясающая история о любви, семье и памяти, которая охватывает целый век.

В Норвегии роман получил главную книжную премию Norwegian National Booksellers' Award, а съемки экранизации начнутся в середине 2018 года.

Ларс Миттинг (р. 1968) — норвежский журналист, редактор и писатель, автор нескольких книг про скандинавский лес и культуру рубки древесины. Ранее работал в таких изданиях как Dagningen, Aftenposten, Arbeiderbladet и музыкальном журнале Beat. Живет недалеко от норвежского города Остердален с женой, двумя детьми и тремя английскими автомобилями и пишет новые книги.

Предлагаем ознакомиться с отрывком из романа

В свой отдельный домик я перебрался, когда мне исполнилось шестнадцать. К тому времени он пустовал — с той поры, как в нем жили мы с мамой и отцом. Я пинком распахнул разбухшую дверь без всякой мысли о том, что вот, мол, сейчас, прямо сейчас, происходит нечто историческое. Просто стал там жить. Заново обил стены изнутри да сколотил застекленную веранду, откуда я мог любоваться опушкой леса.

Домик был моим, но одновременно и нашим.

В нем еще оставалось кое-что из родительских вещей. Миксер, резиновые сапоги отца, постельное белье. Нашу совместную фотографию я не стал забирать из бревенчатого дома. Мне до сих пор казалось, что, проходя мимо, я должен ненадолго остановиться возле нее.

Когда я был маленьким, эта фотография являла собой надежду. Надежду на то, что мама с отцом все-таки не умерли. Позже она превратилась в напоминание о том, что они никогда не позвонят. Я долго пытался понять, почему дедушка поставил ее около телефона, а не повесил на стену. Чтобы вспоминать их или чтобы фотография воздействовала на нас, когда по телефону звонили мы? Или чтобы напомнить нам, что те, кто звонит сюда, пока они изъясняются с нами, не забывают историю моих родителей?

Бабушку звали Альмой, и только так я ее и называл. Она была тихой и немногословной, как старые напольные часы. Болезнь приковала ее к постели, и Альму забрали в Клёверхагенский интернат, а когда мне было двенадцать, — похоронили.

Иногда она заводила разговоры о маме. Бабушка рассказала, что во время войны мамин род прервался. Поэтому никогда не ставился вопрос oб усыновлении по закону, поэтому не стоит ждать в гости родственников из Франции. Говоря о маме, бабушка не мямлила и не мялась, но меня это и не поражало. Потому что мои родственники со стороны отца тоже ведь насчитывали всего пару-тройку троюродных. Мы никогда не ездили к ним в гости надолго, виделись только время от времени на похоронах, после которых заходили в дом покойного на кофе.

И все же меня мучил вопрос: пусть мамина семья исчезла с лица земли, но не могли же пропасть все, кто ее знал?

Такие мысли занимали меня, пока старшие дремали после обеда каждый на своем диване, а я открывал атлас и изучал Францию, говоря себе, что где-то должен же кто-нибудь помнить о моей матери. Ведь она прожила почти двадцать семь лет. Я отыскивал Отюй. Читал то, что было написано в дедушкиной энциклопедии о Первой мировой войне. Представлял себе и деревню, и войну.

Время от времени мы ходили на кладбище. До самого надгробия из синеватого саксюмского гранита долетал запах просмоленных досок деревянной церкви. «Вальтер Хирифьелль. Николь Дэро». Мама родилась в январе 1945 года, отец — в 1944-м. Оба умерли 23 сентября 1971 года.

Не дойдя немного до их могилы, я отворачивался. Расспрашивая о том, как повстречались мама с отцом, старался сдерживать любопытство. Не хотел слишком ясно представлять их себе. По тому, чего у тебя не было, не будешь тосковать, говорил я себе. Может быть, во мне таится какая-то природная сила. Голая земля не должна оставаться неприкрытой. Весь чернозем представляет собой раневую поверхность. Притягивает сорняки, которые прикрывают ее, разрастаясь.

Все-таки здесь, в нашем собственном домике, они иногда выходили из тени. Как-то я нашел долгоиграющую пластинку с французскими детскими песенками, и когда поставил ее, в моих мыслях промелькнул образ мамы.

Я помнил наизусть все эти песенки. Пел французскую «Fr?re Jacques» вместо норвежской «Fader Jakob». И понятия не имел, о чем говорится в «Au clair de la lune» и в «Ah vous dirais-je maman». Этот торопливый язык давался мне легко, и я сообразил, что, должно быть, в детстве лопотал по-французски. Мама пела вместе со мной, этот дом наполнялся нашими голосами.

Моим родным языком был французский, не норвежский.

В средней школе можно было выбирать между изучением немецкого и французского. Впервые получилось так, что пришлось, как мне казалось, выбирать между моими родителями и дедушкой, и я не стал рассказывать ему, что выбрал французский. Мамин язык вновь проснулся во мне к жизни – так быстро, что учительница подумала, что я подшутил над ней.

Потом я нашел и другие следы родителей — в огроменной картонной коробке на чердаке. Косметичку, безопасную бритву, наручные часы... То, как эти вещи были свалены, рассказало мне, что убирать их было больно.

На самом дне лежала какая-то книга. «Посторонний» Альбера Камю. Я пролистал страницы, начав с конца, и задержался на каких-то предложениях, представляя себе, как мама сидит и читает эту книгу. И тут я вдруг вздрогнул от испуга, а вслед за этим во мне зародилось ожидание. Так бывает, когда увидишь на воде круги от всплывающей рыбы в месте, до которого тебе не забросить крючок. На первой странице, где печатного текста не было, синей шариковой ручкой было написано: «Тереза Морель, Реймс». Наверное, мама с этой Терезой дружили. Когда-то их руки держали эту книгу, одновременно или почти одновременно...

Я больше не являлся единственным доказательством того, что моя мать действительно существовала.

Тогда я начал строить планы посещения того места, где умерли мать с отцом. Чтобы посмотреть, не пробудится ли там что-нибудь в моей памяти. Ведь оставался в живых главный свидетель случившегося. Я сам. Где-то в моей памяти должно же храниться это воспоминание, как если б на фотографическую эмульсию когда-то попал свет.

Иногда эта потребность отправиться туда не давала мне покоя. Но мир заканчивался возле Сёре-Ол под Лиллехаммером. К югу от авторемонтной мастерской Хельге Менкеруда все было незнакомым, мне не хватало опыта путешествий, и я не мог придумать, что скажу дедушке. В его глазах вспыхнет обида — разве его мне было мало, разве он не делал все, что мог?

Будучи мальчишкой, я нуждался в дедушке, и хутор тоже в нем нуждался. Потом я вырос, у меня появились определенные трудовые обязанности в нашем Хирифьелле, и вскоре хутор и овцы стали нуждаться во мне. Чем дольше я оттягивал поездку, тем сильнее старился дед, и когда я достиг двадцати лет, два этих обстоятельства сошлись, так что одинаково трудно было и уехать, и остаться, — и с того времени все завязло в той трудовой колее, по которой я топтался, колее, которая становилась все глубже и привычнее.

 ***

Растворитель ее свел.

Свастика растворилась и впиталась в тряпку. Красноватая жижа, похожая на что-то заразное. От этого запаха кружилась голова, но я намочил еще лоскут. Отколупнул песчинку, прилипшую к лакировке, и стал тереть посильнее. Запашок легче воздуха заполнял легкие. Я бросил тряпку на пол и выскочил под дождик. Стоял и смотрел на припаркованную под рампой амбара Звездочку. Очертания свастики все еще можно было различить.

Я снова ступил в линолевую вонь. Тер и тер. Шатаясь, прошел через двор, поднялся по каменным ступенькам, вошел в дом.

— Я ее смыл! — крикнул я.

Никакого ответа.

Часы с кукушкой показывали половину пятого. Пахло табаком, и я понял, что дед недавно стоял в коридоре. Я начал подниматься по лестнице, но на полпути остановился. Слышно было, как он ходит на третьем этаже. Что это ему взбрело? Комнатами там мы никогда не пользовались, там было холодно и пыльно. Я замер возле карты, на которой были обозначены наши участки.

— Я в деревню съезжу, — сказал я, обращаясь главным образом к лестнице.

Дедушкины шаги замерли. Потом он зашаркал дальше.

Центр деревни вымер. Я знал, что так будет: в сонливые часы между закрытием магазинов и ужином тут никого не бывает. Разве что тех, кто на своих машинах ползет через деревню еще куда-то на черепашьей скорости 50 километров в час — и пялится в окошко, довольный тем, что ему не придется жить в Саксюме.

Но они не знают, что у нас здесь есть.

А есть здесь место для нас. Место для меня, место для Карла Бренда, помешанного на электронике мужика пятидесяти пяти лет, все еще живущего в доме у своей матери, собирающего гениальные усилители и подъезжающего к киоску без пяти десять, чтобы за полцены купить бледные залежавшиеся сосиски.

Здесь наши недостатки на виду. Мы о них знали, мы пользовались этим, чтобы терзать друг друга, но молва сплачивала нас. В каждом из нас был какой-нибудь изъян, и мы выискивали их в добродетельных, потому что именно изъянами деревня скрепляла свое единство.

Я объехал весь центр кругом и вернулся к Армии спасения. Не увидел ничего, кроме своего старого мопеда у бензоколонки и двух ребятишек, торопившихся куда-то с футбольной площадки. Я поехал назад, к Лаугену. Проезжая мимо школы, опустил окно и ощутил, как воздух становится прохладнее.

Услышал шум. Увидел воду. В бардачке нарыл кассету Дилана, оставленную Ханне. «Knocked out Loaded». Нам обоим она не нравилась, если не считать «Brownsville Girl». Но я ее все же поставил. Ханне была тут, в деревне, и когда зазвучала эта песня, можно было уже честно признаться себе в том, что именно Ханне я высматривал, кружа по деревне. Пару дней тому назад я видел ее перед мануфактурой. В светло-коричневой замшевой куртке. Как антилопа, со своими каштановыми волосами и длинными ногами.

Эта ее такая характерная подвижность. Может быть, это она меня увидела первой и юркнула в магазин одежды, куда я не мог за ней зайти в своей замызганной рабочей одежде. Секунду мы смотрели друг на друга. Следующую — уже нет.

Ханне из тех девушек, что рождаются уже взрослыми. Когда ей было четырнадцать лет, она тайком брала мопед брата и ехала ко мне, останавливалась у почтового ящика и сигналила фарами. Давала знак, как контрабандист с берега тяжело нагруженному суденышку в ночной темноте.

Мы с ней затащили друг друга в постель задолго до наступления официального возраста, но постепенно во мне созрело ощущение, что она пытается меня спасти. Что я такая промокшая дворняжка, которую она впустила в дом. Ханне долдонила слово, которое я презирал, — «образование». Принудительная стезя, обязательно проходящая через Осло, или Берген, или Ос, как если б мы все обязаны были набрать что-то и принести это назад, в деревню, чтобы та не обанкротилась. Я не хотел, чтобы меня наполняли, как термос. Я вообще никому ничего не должен, так я считал. За исключением одного — отправиться во Францию. Но когда я сказал об этом Ханне, она задала встречный вопрос: зачем?

— Оставь эту затею, — сказала она. — Ты вернулся домой невредимым. Ничего ты не найдешь, кроме старых следов, которые будут тебя мучить. Ну что можешь выяснить ты, почти через двадцать лет, чего тогда не сумели выяснить следователи-профессионалы?

Это меня взбесило. Выбор слов. Следователи-профессионалы. Будто читает вслух по книге. Она преграждала мне путь, словно аккуратненький забор из штакетника. Но все же я не отправился во Францию, когда наши отношения разладились. Просто завел трактор и снова выехал на поле.

Прошли годы, но номер ее телефона все еще жил в моих пальцах. Код Саксюма, 84, и по диагонали вниз цифры ее номера на кнопках. Сегодня вечером, когда народ будет собираться на вечеринку, она узнает. От кого-нибудь, кто, открыв банку пива «Рингнес», растрезвонит обо мне. Девчонки собъются в кучку на диване, надушенные и подвыпившие, и будут искоса поглядывать на нее при упоминании моего имени — имени того, кто повел себя в центре, как дурак. Ну как к нему относиться? Хочет кто-нибудь выступить в его защиту, может кто-нибудь выступить в его защиту?

Вот подъехал «Таунус» Ингве. Он помигал фарами, и мы припарковали машины носами навстречу друг другу перед пожарной каланчой. Я опустил окошко и поймал себя за тем, что обозреваю окрестности. А ведь так и есть – я надеялся, что кто-нибудь увидит меня с сыном аптекаря. Закончившим гимназию с таким количеством отличных оценок, что его прозвали Maкси-Покером. Сам-то я окончил среднюю школу и на этом остановился.

— Лауген все опускается, — сказал Ингве.

Я всегда любил посидеть вот так, машина к машине, часиков в пять в субботу. Приподнятый зад голубого «Опеля Коммодор» GS/E и сияющая после надраивания двумя тюбиками немецкого полироля решетка радиатора «Автосол». Если в деревне у тебя есть знакомые, пять часов — это приятное беззаботное время. Время, которое не делает отличия между теми, кто работает, и теми, кто учится в школе, время, когда единственная разница между нами — это то, что он курит «Мальборо», а я — самокрутки. Ингве встречался с шикарной девушкой из Фованга по имени Сигрюн, но теперь он ее бросил, потому что она была «очень уж приставучая».

— Да Сигрюн вовсе и не приставучая, — сказал я.

— Ну, так уж получилось, — отозвался мой приятель.

Мы немножко помолчали.

— Просто странно это как-то, — заговорил я снова. — Все равно что не любить Брюса Спрингстина.

— Я не люблю Брюса Спрингстина, — сказал мой собеседник.

Мы обсудили, стоит ли встать в устье и ловить на муху и поплавок, или нам лучше настроиться на более трудоемкий поход на лодке с оттер-тралом. Я не спросил Ингве, собирается ли он потом на вечеринку. Очевидно, собирается. Такой уж он был, этот Ингве, — придет поздно, а народ сразу потянется к нему.

— Ну что, семь часов, — сказал я, взглянув на часы на приборной доске. — Поеду перекушу чего-нибудь.

Но мой товарищ не стал поднимать стекло окошка.

— Я слышал, тут какая-то заварушка приключилась, — сказал он, кивнув в сторону почтового отделения.

— Заварушка? – переспросил я. — Да просто совершеннейший раскардаш вышел.

Глядя на дверцу своей машины снаружи, Ингве стряхнул пепел с сигареты.

— А что болтают? — поинтересовался я.

— Да только, что он напрыскал там краской, а ты разозлился.

— Да уж конечно! «Этот гнусный тип из Хирифьелля поколотил бедняжку Бормотуна» — вот что они говорят.

— Ты же его не поколотил.

— А ты откуда знаешь?

— А вот болтают как раз, что ты его не поколотил. Что когда ты увидел, что это он, то удержался. Отряхнул с него мусор и отпустил с богом. Вот что люди говорят.

Я затянулся в последний раз и бросил сигарету в промежуток между дверцами наших машин.

— Люди знают, — сказал Ингве. — Люди знают, что он за человек. Что он в центре постоянно болтается. И что горазд на такие штуки.

— Ладно, встречаемся у заводи, — сказал я. — Поедем рыбки половим.

Вода для картошки вскипела ключом. Я снял кастрюльку с огня, высыпал в нее с кулак грубой соли и приготовил ровненьких пимпернелек. Побольше, чтобы хватило и на завтрашнее утро. Всегда жареная картошка с приправой для гриля и соленым салом, и по три яйца на каждого. Тогда мы сможем работать до того самого момента, как принесут газету, даже если ее принесут поздно.

На диване в гостиной похрапывал дедушка, положив ноги на пожелтевший «Лиллехаммерский обозреватель». Русский штык на столе. Потухшая сигарилла в хрустальной пепельнице. Должно быть, он заснул, не успев докурить.

Я взял плед с кресла перед телевизором и накрыл деда. Проверил по дозатору в комоде, принял ли он лекарство. Пошел на кухню, достал венские шницели. Принес с огорода сахарный горошек и салат. Бланшировал горошек и накрыл кастрюльку крышкой. Крикнул в гостиную, что все готово. Дед не проснулся. Ну и ладно. Оживленная беседа все равно бы не завязалась. Я поел и встал из-за стола, дожевывая. А потом специально хлопнул посильнее дверью, ведущей в коридор, чтобы разбудить дедушку.

 

Ссылка на первоисточник

Картина дня

наверх